СAUSERIES Правда об острове Тристан да Рунья - Страница 8


К оглавлению

8

Вотъ разсказъ одного господина: онъ — подданный нейтральной державы, живетъ по дъламъ въ одной изъ воюющихъ державъ, сюда наъзжаетъ ръдко; ему нетъ 40 лътъ, онъ высокъ и одъвается элегантно. Онъ разсказалъ мнъ это въ одинъ изъ наездовъ сюда. Я передаю, конечно, своими словами. Въ томъ городъ, гдъ онъ живетъ по дъламъ, у него есть много друзей. Одинъ изъ нихъ — человъкъ немолодой, котораго только недавно призвали на войну. У него жена лътъ 32-хъ и дети. Уъзжая, онъ сказалъ моему знакомому: «Я ихъ оставляю подъ твоей защитой». Мой знакомый — порядочный человъкъ; онъ отнесся къ дълу честно, бывалъ въ домъ два раза въ недълю и оказывалъ г-жъ X. всякия услуги. Почти всегда онъ засиживался у нея долго, потому что она — женщина интересная и изящная, и они бесъдовали о разныхъ разностяхъ, между прочимъ иногда о войнъ и объ ея мужъ. Какъ Паоло и Франческа до той роковой страницы, они «были одни и ничего не опасались», — въ томъ числъ и самихъ себя. Мой знакомый — порядочный человъкъ и въренъ своимъ друзьямъ; г-жа X. выше всякихъ подозръний. Но они подружились. Они уже знали другъ о другъ всъ мелочи жизни и понимали другъ друга съ полуслова. Она разсказала ему свою молодость и биографию своего сердца до выхода замужъ; бюграфия ея сердца на этомъ остановилась. Биография его сердца была много длиннъе и имъла также страницы, совсъмъ недавно исписанныя. Все это они читали вмъстъ. Читать вмъстъ небезопасно. Франческа говоритъ: «Много разъ это чтение заставляло наши взоры встречаться и лица наши блъднъть». Но все это было въ порядкъ. Мой знакомый — порядочный человъкъ, и г-жа X. тоже; дружба съ такимъ ароматомъ чего то большаго, чъмъ дружба, все таки можетъ остаться хорошей дружбой, если онъ и она — благородные люди.

Все было въ порядкъ, пока вдругъ не подвернулась роковая страница. Кто ее написалъ, мы никогда не узнаемъ; этотъ таинственный авторъ, закутанный какъ чучело, въ выпуклыхъ очкахъ, пролетълъ въ ту ночь высоко-высоко надъ домами и швырнулъ внизъ четыре тяжелыя жестянки. Первая разорвалась въ ста шагахъ отъ дома; впечатлъше было, какъ будто она взорвалась въ сосъдней комнатъ, и сейчасъ все рухнетъ, — потолокъ, стъны, домъ, весь миръ. Г-жа X. даже не вскрикнула: она поднялась и быстро пошла въ комнату дътей. Второй взрывъ прозвучалъ дальше, третий еще дальше, четвертый едва донесся; но еще долго послъ того продолжалась суматоха на улицъ и въ домъ, звучали шаги, голоса, и дъти хныкали и не засыпали. Уже было поздно, когда они опять сидъли въ гостиной. Онъ спросилъ: мнъ пора? Она его удержала разсъяннымъ жестомъ, какъ будто хотъла сказать: что мнъ до приличй, когда миръ вотъ такой. Въ вознъ съ дътьми распустились ея косы; она стала было обвертывать яхъ вокругъ головы, но бросила, и повторила тотъ жестъ: зачъмъ это, разъ миръ такой? Мой знакомый говоритъ, что у нея хорошия косы, и что блъдность отъ волнешя къ ней очень шла. И онъ почувствовалъ въ атмосфера. что то новое. Мой знакомый — плохой психологъ, и не могь бы точно определить, что это было. Но онъ смутно чувствовалъ, что теперь на свъте все какъ-то стало сразу проще. Тысячи вещей стали неважными и ненужными. Зачъмъ эта люстра на потолке, если черезъ минуту, можетъ быть, и потолка не останется? Къ чему прическа, къ чему все правила жизни и морали, къ чему весь этотъ сложный хламъ традиций, если можно бросать бомбы съ неба? Разъ можно, — тогда все можно. Вотъ выгоръла одна изъ лампочекъ, въ гостиной стало полутемно; можно зажечь другую, но зачъмъ? Это прежде нельзя было вдвоемъ сидъть въ потемкахъ, а теперь все можно. Г-жа X. заговорила такъ тихо, что онъ долженъ былъ състь ближе, и она не отодвинулась. Голосъ у нея былъ новый; онъ волновалъ ихъ обоихъ. Мой знакомый чувствовалъ, что теперь можно взять ее за руку, — она оставить руку въ его рукъ. Мой знакомый… мой знакомый — порядочный человъкъ, онъ попрощался и ушелъ.

Я передалъ это, какъ уже сказано, своими словами, и довольно далеко отъ подлинника; въ особенности боюсь, что конецъ я измъннлъ до неузнаваемости. Мне нужна была только иллюстращя къ разсуждению о томъ, какъ большая чума подстре-каетъ людей пировать. Этимъ я никакъ не хочу сказать, что г-жа X. — бытовое явлеше нашихъ дней. Можетъ быть мой знакомый — хвастунъ, и просто выдумалъ ее; наконецъ, читатель можетъ ръшить, что это я выдумалъ и его, и ее, и всю историю. Это все не существенно; притча, даже если она — правда, ничего не доказываетъ; она только разъясняетъ мысль, и делаетъ это осторожно.

…Самое курьезное оказалось то, что хозяйкина племянница и не думала играть пъсню Сольвейгъ. Когда я опять отворилъ дверь, она какъ разъ опять начала свою пьесу сначала, и черезъ двъ минуты я понялъ свою ошибку. Я давеча слишкомъ поторопился захлопнуть дверь. Дъйствительно, первые такты напомннаютъ пъсню Сольвейгъ; но потомъ идетъ совсъмъ другая музыка. Эту вещь я слышалъ въ кафе-шантанахъ; она называется «Послъднее танго». «Подъ знойнымъ небомъ Аргентины я съ ней, подъ звуки мандолины, плясалъ послъднее танго»… И все таки первые такты удивительно похожи. Сознательно ли обокралъ кафе-шантанный композиторъ Грига? Или же есть какая то связь, какой то законный для нашего времени переходъ отъ скорби къ модному танцу? Не разберешь.

ТРИ ИСКУССТВА

Однажды три друга заспорили, что такое искусство и въ чемъ верхъ искусства.

Одинъ сказалъ:

— Искусствомъ я называю только искусство поэта. Живопись даетъ краски, музыка даетъ звуки, ваяние — формы, архитектура — синтезы формъ; но искусство поэта даетъ все это вмъстъ и еще многое. Я бы отдалъ все на свътъ, чтобы родиться поэтомъ. Я бы согласился тогда оглохнуть и ослъпнуть, потерять объ ноги и правую руку. Я проводилъ бы дни въ темнотъ и молчании и рождалъ бы стихи. Это должно быть нестерпимое наслаждете пополамъ съ нестерпимой мукой — присутствовать при томъ, какъ въ твоей головъ, почти независимо отъ воли твоего сознашя, подбираются равнозвучныя слова, сначала мечутся въ безпорядкъ вихремъ, потомъ постепенно осъдаютъ, перетасовываются и складываются въ стройный ладъ. Я бы диктовалъ свои стихи людямъ и былъ бы счастливь. Я даже думаю, что могъ бы онъмъть, утратить последнюю нить общения съ людьми, и все же былъ бы счастливъ. Я въ каждый мигъ ощущалъ бы свое могущество, свое самодержавие. Ощущалъ бы, что въ моей власти то, чего никто другой не можетъ. Я творю изъ «ничто», какъ самъ Богъ, и то, что я творю, совершеннее созданий божиихъ. Божьи творения всъ представляютъ только отдаленную степень приближения къ идеъ; мои творения очищены отъ примесей дня и факта, я создаю чистую идею. Я сужу Бога, природу, царей и героевъ, и на мой приговоръ нътъ апелляции — потому что онъ бронированъ рифмами. Пройдутъ столътия, а моя рифма будетъ жить. Будетъ жить, если даже люди ее забудутъ, или затеряется книга, гдъ она была записана! И если даже я онъмъю и никто не услышитъ и не узнаетъ моей рифмы, кромъ одного меня, она все же будетъ жить въчно! Ибо рождение рифмы въ душъ поэта есть актъ, запечатленный въ незримыхъ протоколахъ мирового движешя; какое дъло вселенскому Духу до того, слышали ль эту рифму ушныя раковины какихъ-то человъчковъ на какой то планетъ!… Я не умъю все это передать, какъ надо, словами, но я чувствую: верхъ искусства — это искусство поэта.

8