— И позволяете себъ рассуждать и настаивать.
— И позволяю себе разсуждать и настаивать. Потому что я, голубчикъ, не просто такъ-себъ профанъ. Я — массовый профанъ. Видали вы театръ въ день полнаго сбора? Полонъ партеръ, полны ложи и кукушки, амфитеатръ, галерка, боковка, фойе, курилки и уборныя. И все это — профаны. Такие же, какъ я гръшный. Можетъ быть, за вычетомъ одной десятой части. Конечно, у людей принято такъ: когда въ большомъ обществъ заговорятъ о чемъ нибудь премудромъ, и одинъ бедняга окажется профаномъ, всъ остальные отодвинутся отъ него подальше и скажутъ съ брезгливымъ сожалъжемъ: — ахъ, это профанъ, — и посмотрятъ другъ на друга съ интеллигентнымъ выражешемъ на лицъ, какъ будто они то сами болыше доки. Но это только фасонъ. На дълъ всъ они — профаны, и знаютъ, что профаны. Всъ мы, за исключениемъ считаныхъ десятковъ, любимъ легонькую оперу и туго разбираемся въ премудрой музыкъ. А потому извольте съ нами считаться. Если бы мы, профаны, отказались посщать театръ, то у васъ не было бы никакой музыки — ни простой, ни серьезной. А потому, — берегитесь, и не перетягивайте струнъ. Что такое профаны? Профаны — это демократ.
— Да что съ вами говорить! Вы — поклонникъ «Вампуки». Отрицайте, сколько угодно, а вы поклонникъ «Вампуки».
— По вашему, это такъ ужасно — быть поклоннкомъ «Вампуки»?
— Не ужасно, а просто глупо. Вотъ я теперь слушалъ вашего Баттистини. Конечно, онъ великолъпенъ, онъ — единственный, объ этомъ нътъ спору. Но репертуаръ! Этотъ репертуаръ! Этотъ король, который, получивъ оплеуху, поетъ четверть часа подрядъ на разные лады:
L'oltrggio che scende
Sul capo del re
Immobil mi rende,
Tremare mife!
[ «Оскорбление пало на голову короля. Я окаменълъ. Я трепещу». ]
А мужской хоръ подхватываетъ: L'oltrggio che scende…
А женский хоръ подпъваетъ: L'oltrggio che scende…
А король заканчиваетъ: L'oltrggio che scende…
И потомъ всъ вмъстъ — въ томъ числъ и авторъ оплеухи — возглашаютъ: L'oltrggio che scende…
Этотъ балетъ, всегда на томъ же мъстъ, во второмъ актъ! Эти дуэты, трио, квартеты! Я минутами хваталъ себя за голову. Неужели мы когда то со всъмъ этимъ мирились? Гдъ были наши глаза, наши головы? Какъ могъ такой театръ давать хотя бы только намекъ на иллюзию?!
— А позвольте спросить: новая опера, по вашему, даетъ иллюзию? Иллюзию действительности?
— Болъе или менъе.
— "Болъе или менъе — значить ничего. Иллюзия — понятие неделимое: или она есть, то есть, вы забыли, что вы въ театръ, или ея нътъ. Позвольте вамъ заявить, что новая опера, со всъми этими хрипами въ аккомпаниментъ и прочими выкрутасами, ровно никакой иллюзии не создаетъ и ни на йоту не приближаетъ сцену къ жизни. Вагнеровский диалогъ такъ же мало похожъ на настоящий разговоръ, какъ и речитативы Беллини или Дониццети. Въ жизни люди, бесъдуя между собою, не поютъ, а въ оперъ поютъ; следовательно, опера въ корнъ своемъ условна, и черезъ это никакъ нельзя перескочить. Говорятъ, одинъ умникъ написалъ такую оперу, гдъ всъ герои поютъ съ житейскими интонациями. Композиторъ подслушалъ интонации обыкновенной людской бесъды и переложилъ ихъ на ноты. Меня уверяли, что въ этой оперъ баритонъ-банкиръ поетъ даже съ еврейскимъ акцентомъ. Воображаю, что это за иллюзия! Представьте себъ только любого изъ нашихъ банкировъ, — стоитъ посреди конторы и поетъ: «Спишите съ онкольнаго счета…» Ничего не выйдетъ изъ этихъ попытокъ. Новая опера, въ сущности, та же «Вампука», и такъ же далека отъ иллюзии, какъ «Вампука».
— Вы, другъ мой, увлеклись. Выходить, что иллюзия вообще недостижима? Но тогда — зачъмъ же весь театръ? У искусства не можетъ быть другой цъли, кромъ иллюзии. Я согласенъ, иллюзия должна быть не рабская, облагороженная, но иллюзия. Вы заявляете, что это неосуществимо. Значить, все на смарку, ничего не надо.
— Я не говорю, что иллюзия недостижима. Я только говорю, что техникой тутъ не поможешь. Техникой я называю все: не только машины и декорации, но и всякия правила, принципы, приемы, словомъ, все то, что можно формулировать, проповъ-довать, все, чему можно выучиться. Техника, это — все, кромъ таланта. Техника не можетъ дать иллюзии. Я долженъ оговориться: устойчивой иллюзии. На некоторое, очень короткое время, пока она еще внове, она действительно даетъ нечто вроде иллюзии. Наши еще недавно обычныя декоращи, все эти дворцы съ трясущимися фасадами и сморщенными колоннами, все эти плоския деревья, отделенныя отъ земли безукоризненной прямою линией, весь этотъ хламъ, надъ которымъ мы теперь смъемся — когда то это было новинкой. Когда то это было «смълымъ шагомъ впередъ» по сравненею съ театромъ шекспировской эпохи, гдъ перемена декорации заключалась въ томъ, что служитель убиралъ плакатъ съ надписью «Поляна въ лесу» и вывешивалъ плакатъ съ надписью «Другая поляна въ томъ же лесу». И я не сомневаюсь, что зрители, на глазахъ у которыхъ совершилась эта «великая реформа сцены», испытывали первое время нъчто вродъ иллюзии, глядя на размалеванное полотно. Потому что это было вновь. Когда дъло вновь, когда чувство еще не притуплено, достаточно одного намека на жизнь, для того, чтобы получилась иллюзия. Для дикаря его глиняный идолъ точь въ точь похожъ на человъка, а для насъ это неуклюжий болванъ. То же было и съ людьми, впервые увидъвшими декорацию. Они, вероятно, дивились и говорили: ни дать, ни взять настоящее! А насъ съ вами эта декоращя уже давно раздражаетъ. Правда, пробовали ее усовершенствовать. Были мейнингенцы; есть Художественный театръ. То, что они устраиваютъ, очень красиво. Но это абсолютно не даетъ иллюзии. Когда на сцене садъ, видно, что это сцена и декоращя, а не садъ. Первое время съ непривычки действительно казалось: какъ это похоже! Совсемъ какъ настоящее! Смотрите, стъны не трясутся и колонны не морщатся! Но потомъ, когда мы пригляделись и успокоились, оказалось, что возъ и нынъ тамъ. И ничего вы противъ этого не подълаете. Чего больше: кинематографъ. Намъ, которые помнимъ времена, когда ничего подобнаго не было, онъ действительно даетъ иллюзию. Но пройдетъ десять-пятнадцать лет, и мы начнемъ зъвать, утверждая, что это нисколько не похоже на жизнь, потому, что въ жизни есть краски, а тутъ все серое.